Воскресенье, 21.07.2019, 23:22 | Приветствую Вас Гость | Регистрация | Вход
Главная » 2012 » Октябрь » 2 » Воспоминания матушки Анны. О страшных гонениях на Церковь. О старцах и подвижниках, о любви и смерти за Христа.
17:56
Воспоминания матушки Анны. О страшных гонениях на Церковь. О старцах и подвижниках, о любви и смерти за Христа.
Воспоминания матушки
Анны (Тепляковой)
 
Мы сидим за чаем в подмосковном домике, наполненном тишиной и молитвой, — 90-летняя монахиня Анна, с простым, смиренно-детским, знающим Бога лицом, и две ее дочери, тоже посвятившие свою жизнь Господу.
Я включаю с разрешения матушки магнитофон, и льется ее живой рассказ, изредка перебиваемый краткими пояснениями дочерей, как будто они были сами свидетелями описываемых событий.
Прочтите эти воспоминания — это наша Церковь, это наследие нам принадлежит, мы тоже призываемся быть православными христианами в сегодняшнее, не менее страшное, чем то, апокалипсическое время.
Протоиерей Александр ШАРГУНОВ
Про подруг юности
Это воспоминания моих юных лет, когда мы познакомились в церкви с девочками. Это было примерно в 1923 году, мне было тогда лет семнадцать, наверное. Сплотились мы, полюбили друг друга. Нас было семь человек.
Как познакомились в храме Петра и Павла, так на всю жизнь и остались дружны. Поныне мы — как родные сестры, и при всякой малейшей неприятности все бегут друг ко другу, и никогда в беде никто никого не оставлял. Даже несмотря на то что они незамужние, а я замуж вышла, они все ко мне остались такими же близкими.
А они всю жизнь сугубо монашеский образ жизни вели. Одна даже из них (она недавно умерла, ей был девяносто один год) семь лет прислуживала батюшке о. Иоанну Крестьянкину, когда он был в гонениях, до Печор.
Ходили мы в храм: вечером после всенощной всегда заранее договаривались, где завтра будем стоять службу. Раннюю обедню всегда у Петра и Павла на Преображенке, поскольку мы все там жили, а за поздней намечали уже и шли все вместе куда-нибудь. Это было воскресенье, мы все были свободны, уходили из дому с утра до вечера и проводили день вот в таком дружеском общении духовного такого настроения.
Познакомились с ближайшими храмами, которых было в Москве очень много. Знали всех батюшек. Ходили, например, в Покровскую общину, недалеко, на Бакунинской. Община Покровская — это был женский монастырь. Рядом большой храм во имя Святителя Николая, там был проповедник о. Георгий Горев. Ходили в Богоявленский собор, ходили в монастыри — Покровский мужской монастырь, ходили в мужской монастырь на Петровке, ходили...
Почему именно ходили? Потому что у нас денег не было на проезд, мы больше ходили пешком. Босиком, рано утром иногда, если раннюю не стоим у себя, если в дальний путь, то мы просто босичком. Движение тогда было в Москве очень небольшое, дворники метлами мели тротуары... Так и вспоминается, как мы пыль эту глотали, когда мимо дворника бежим.
Ходили и в Донской монастырь. Но когда мы попали в Данилов монастырь, то все наши хождения по другим храмам, по другим монастырям уже мы отклонили, и полюбили Данилов монастырь, и в нем провели всю свою юность до закрытия монастыря.
Потом мы стали духовными детьми Владыки Августина. Семь человек он нас принял — больше, говорит, никого ко мне не приводите.
У нас была такая любовь между нами, никогда никаких ссор не было, все заботились друг о друге.
И не просто заботились, а потом, в тяжкие годы, по ссылкам ездили. Да куда, девчоночки, ездили! Я сама ездила в город Ходжент... Ниночка, самая младшая, и Настя ездили в концлагерь к Владыке Августину. Они пропуск выхлопотали в каком-то городе на севере и двенадцать километров тайгой шли пешком. А келейник Владыки о.Борис, дьякон, был дальше километров на десять, до него уже не было пропуска. Он потом умер от недоедания.
Девчоночки! Нине-то было лет двадцать, а Насте двадцать четыре — двадцать пять. И Владыка после говорил: «Конечно, если бы не приезд их — как Боря умер, так и я бы умер».
 
Про Патриарха Тихона
У меня дома обстановка была тяжелая. У меня хотя и отдельная была комнатка, но даже иконы не было... Тайно сделала четочки себе из шпагатика, так их обнаружили и говорят: у нас в доме колдунья живет. И меня никуда не пускали, кроме определенных моих дней и часов. И я поэтому не везде могла быть, где были мои подружки, — они хозяйки были своему времени, а я нет.
Однажды на Рождество Христово к Святейшему Патриарху Тихону этих девочек пропустили. Святейший Патриарх Тихон был очень прост. К нему доступно было. И вот, как они рассказывали, Святейший сидел в кресле, а они у его ног на ковре сидели и пели ему. А они много знали таких стихов, песнопений. Такое было им утешение.
Но и мне было утешение. Последнюю службу перед смертью (я где-то читала) Святейший Патриарх Тихон в Большом Вознесении служил. А до этого он служил у нас, в Петра и Павла на Преображенке. И я в Петра и Павла, когда служил эту предпоследнюю службу, благословение с подружками вместе у Святейшего получила.
А когда Святейший умер, всю ноченьку, не отходя от гроба, мы стояли в соборе. Полный собор был. Всю ночь, как обычно, Евангелие читалось, пели «со святыми упокой», вся церковь.
Это была такая ночь! Ночь слез, ночь молитвы, ночь, не забываемая никогда. Мы близко ко гробу стояли, а потом уже ночь кончилась и была Литургия. В конце Литургии (мы все соображали, мы хитрые девчоночки были) вышли пораньше и стали (иначе потом толпа нас отодвинет и мы окажемся вдали). И тогда, я помню, владыка Борис сказал слово с паперти, мы слышали.
Когда Святейшего вынесли, я почему-то так плакала, так плакала... Наверное, потому, что недавно же у Святейшего благословение получала в Петра и Павла. Уже Святейшего мимо меня пронесли, а я и гроба не видела... А монах нес кутью и мне говорит: «Помяни Святейшего, и тебя Господь утешит» — и эту кутью мне в руку дал.
И Владыка Августин тоже участвовал — он нес гроб.
И уже к вечеру: похороны кончились, вечер, а все еще поют «со святыми упокой», поют у ворот у боковых, нищих два целых ряда, и все поют... Темно, надо ехать (а ведь ехать в Черкизово, на Преображенскую площадь), и мы уже, уезжая, идем на Донскую улицу, и всё «со святыми упокой», «со святыми упокой»...
 
Об отце Михаиле Польском
Во дворе храма Петра и Павла были три домика для священников. Один был домик настоятеля (о. Сергий, чудный был, уже старенький).
Потом о.Михаил Польский (издавший позже жития новомучеников) — у него тоже домик отдельный. Был он очень известный проповедник, необыкновенный. Матушку его звали Татьяна Васильевна. Мы и матушку Татьяну, и отца Михаила близко знали, и впоследствии с дочкой, с Лидочкой, я даже переписывалась, до того, как она скончалась в Краснодаре.
Однажды в Прощеное воскресенье должен был служить епископ Антонин Грановский, обновленец. Полный храм был народу, и батюшка о. Сергий, настоятель, вышел, и о.Алексий, второй священник, — а о.Михаил не вышел служить. За ним посылают — он не идет. За ним вторично послали. Ну и вот, о.Михаил так и не вышел с Грановским служить вечерню Прощеного воскресенья.
А через неделю его забрали. Но он просидел недели, наверное, две-три, а потом отпустили.
У них прислуга была, раба Божия Матрена, такая смиренная, мы с ней были знакомы. И когда батюшку отпустили, Матреша нам рассказывала: сидят за столом матушка, Лидочка девочка (лет, наверное, восемь — десять было Лидочке), Матреша и еще там две-три особы были, и батюшка говорит: «Матушка, тяжело мне сказать (это как передано было одной из них, которая была за этим столом), но я уже, наверное, вас больше не увижу».
И еще сказал: «Лучше бы вас Господь взял. Потому что я уже с вами больше не буду». И его действительно опять забрали. Наверное, он не больше недели был на свободе.
Через год, когда батюшка уже был в Соловках, Татьяна Васильевна, матушка его, выхлопотала пропуск к нему, и ей дали. Уж сколько она там была, не знаю, но она вернулась, и у ней народилась девочка, Галя. Но Галя быстро умерла. Умерла — и матушка прожила не больше как, может, полгода и тоже умерла. Отпевал Владыка Августин Беляев, мой духовный отец.
А в доме о.Михаила жила матушкина сестра Мария Васильевна, приехала из Краснодара (о.Михаил сам краснодарский). Мария Васильевна была замужем за Николаем Николаевичем, тоже из родственников (по другой линии). Он стал псаломщиком у Петра и Павла.
И Николая Николаевича тоже забрали. Тогда Мария Васильевна забирает сиротку Лидочку и уезжает на родину, в Краснодар. Это были, наверное, 1923–1925 годы.
Когда о. Михаил отбыл срок на Соловках (не менее десяти лет) и вернулся, под его, кажется, руководством создали тайную комиссию. Эта комиссия тайно, переодетые по всем епархиям собрали материалов на две книги. И когда материалы эти были собраны, тогда о.Михаил уехал.
Я еще тайно читала, закрывалась, ото всех прятала эту книгу. Мне на короткий срок дали, и я скорей, чтобы всё прочитать. Я не могла, я прямо читала и плакала — плачу, читаю, у меня и слезы, и мурашки. И потом я не всех, конечно, но многих из них знала.
А в 47-м году было разрешено первое путешествие в Старый Иерусалим.
Ездили Патриарх Алексий, владыка Николай, Туриков протодиакон, который английский знал, их было человек десять или одиннадцать. И когда они вернулись, то Сергей Павлович Туриков очень близкому мне человеку рассказал, что они повстречались с о. Михаилом — он был в монастыре за Иорданом. А потом он переехал в Америку, и в Америке он умер.
Когда большевики узнали, что Польский за границей выпускает такие книги, то, можно сказать, в погоню за всеми этими событиями начали очень издеваться над Лидочкой, над дочкой. Вызывали ее, вопросы задавали (а ей было, может, лет семнадцать — двадцать)... Уж очень терзали насчет отца. И у нее на нервной почве отнялись ноги. За ней ухаживала тетя, Мария Васильевна, потому что Николай Николаевич, муж ее, в ссылке без вести пропал.
 
О Владыке Августине
У Петра и Павла на Преображенке, конечно, нам батюшки были дороги и близки. И вот пошли неприятности, и они стали исчезать... Лишались мы наших приходских пастырей. А в это время архиереи больше находились в Москве. Из епархий их вызывали, и они устраивались кто как может.
И к нам приглашали служить архиереев, которые были, можно сказать, без дела и жили кто как. И очень часто появлялся один архиерей, который вдруг нам всем, подружкам, очень понравился, какой-то необыкновенный, какой-то особенный. Это был епископ Августин. Его епархия — город Иваново-Вознесенск. Жить ему было негде, и его кто-то устроил жить в подвале одного небольшого храма, который и поныне цел. (Там сейчас библиотека.
Это не доезжая поликлиники на Пироговской, церковь во имя Михаила Архангела.) Церковь была действующая, а под церковью была комнатка, прямо можно сказать, подвальное помещение. Мы там бывали. Чтобы войти в эту комнатку, надо было пройти темным коридором; в ней где-то было наверху окошко, стояли стол, кровать железная, святой уголок, и там ютился архиерей епископ Августин.
И вот его-то и приглашали служить к нам в Петра и Павла. Конечно, Владыка ездил (и все так Владыки) в своем монашеском архиерейском «обряде», то есть ряса, клобук или шапочка в зимнее время. Всенощную служил и обедню. Ночевал у старосты Владимира Михайловича. У Петра и Павла был необыкновенный староста.
Он неженатый, и сестра у него была просфорница, монахиня матушка Ольга. Она нас полюбила, а нам очень Владыка понравился. И мы просили матушку Ольгу, чтобы она о нас Владыке походатайствовала, чтобы нам поближе познакомиться и чтобы мы могли немножко с ним поговорить. Владыка нас благословил прийти, и мы все были у него. Все беседовали, и мы стали его духовными детьми, семь человек.
Но Владыка, поскольку Москва не всегда его задерживала — вдруг по епархии хлопоты, тогда их отпускали, — уезжал, а потом возвращался. Но все равно мы уже были ему близкие, и он нам близкий. Это было, наверное, в двадцать третьем — двадцать четвертом году, я точно не помню.
Потом Владыку сослали в Среднюю Азию, в город Ходжент. Мы караулили его, чтобы проводить. То есть все время имели бдительность — когда его из тюрьмы вышлют, в какой день, — через кого-то кто-то как-то все равно узнавал.
У него были еще другие близкие люди в Москве, человек пять, которые помогали нам узнать, когда Владыку будут высылать. И вот настал тот день. Вечером поздно, часов в одиннадцать, поезд с Казанского вокзала отправится в Среднюю Азию. Мы знали уже по расписанию, когда подавали состав. Мы смотрели: если вагон с решеткой, значит, будут ссыльные.
Вот в такой-то вечер мы дежурим-дежурим, ждем-ждем: подойдет машина? За час примерно «черный ворон» подъехал. Мы уже не все вместе, друг от друга врозь, чтобы нас не заметили, чтобы нас вместе не прогнали. И караулили.
Уже пассажиры сидят в вагонах, никого уже на платформе нет. Это даже позже одиннадцати часов было, потому что я хорошо помню, что народу никого не было, мы одни... И показалась высокая фигура Владыки Августина. Он высокий, худощавый брюнет. Идет — конвоиры ведут его. Он такой был величественный, спокойный, с посохом, в клобуке. Идет за Христа в далекий край, в неизвестность. Мы увидели, он нас увидел...
Когда провожали мы его, так Сережа Богданов (певец Большого театра, духовный сын Владыки Августина, наш друг) привел Нину, младшую дочь Владыкину (ей было четыре года); и Люся, старшая, тоже тут была. И так они просили конвоира, чтобы разрешил с отцом попрощаться... Не разрешили. Помню, Владыка вынул часы, посмотрел, нас благословил из окошка — и мы со слезами домой.
Пережили то, что передать нельзя. Знали, что мы его провожаем, а увидим ли?
А Владыка наш Августин, он из вдовых. Он сын священника, «академик» — окончил Казанскую академию, у него была матушка и двое деток. Первая дочка — Юлия, мы ее звали Люсей. Ей было четыре года, а младшей, Ниночке, было четыре месяца, когда умерла матушка. И он принял монашество по благословению Святейшего Патриарха Тихона.
Его дочка Юлия мне рассказывала лично:
«Я однажды папу спросила:
— Пап, как ты нас мог, таких крошек, оставить, принять монашество?
Он мне ответил:
— Юля, я вас поручил Матери-Церкви».
Потому что Владыка знал: все равно он на свободе не будет. И действительно, Церковь их и воспитала: верующие, совершенно чужие люди их приютили, как своих родных детей.
Владыку сослали на три года в город Ходжент, это триста километров за Ташкентом. Года два прошло — душа болит, душа рвется к Владыке. Знали, что он там живет на свободе, то есть ссыльные снимали квартиру и жили свой срок, в неделю раз отмечались. И мы с Настей (одной из подружек) направились в Ходжент, побывали в Средней Азии.
Но эта ссылка была очень неплохая. Они снимали себе у узбеков квартирку; там было три или четыре священника, несколько монашенок. У Владыки была домашняя церковочка. То есть та комната была разделена, был легкий алтарь. Владыкина кроватка стояла. Там маленькая прихожая, где столик и примус был. Вместе с ним был и никогда не покидал его келейник (он потом стал о. Борисом дьяконом, во второй ссылке он умер. Вместе с Владыкой был, только на разных этапах).
И мы с Настей две недели гостили у Владыки. Владыка каждый день служил Литургию. Каждый день молились. В праздники приходили батюшки. Приходили матушки, помню мать Нину, мать Александру. И нам тогда казалось, девчонкам: батюшки, здесь рай! Не предвидели, что это очень ненадолго. Но это такое радостное...
А потом при нас был обыск у Владыки. Думали, что, может, из-за нас заподозрили. Наши тряпочки все перерыли, в бутылке у меня святая вода была, это все перетрясли... Через две недели мы уехали. Потом Владыку переслали в город Пянджикент. Я помню, Владыка писал письма: грязь непролазная, да...
Так вот мы и сдружились, и Владыка так нас объединил! Даже прислал нам раз открыточку из Средней Азии, фотографии, на фотографии надписи, сам стихи написал, кому что. Мне в особенности, как бы сказать... ведь я же не собиралась замуж идти, а он мне написал все то, что у меня в жизни случится. У меня фотография эта хранится с его надписью.
Когда Владыка вернулся из ссылки, ему дали епархию — Сызрань. Мы все в отпуске там бывали, но это тоже ненадолго было. А потом опять ссылка, концлагерь.
Вот во вторую-то ссылку и ездили Настя с Ниной к нему в концлагерь. Десять километров зимой шли тайгой две девчонки — Нине был только двадцать один год. Все поражены были. А Владыка говорил после, когда вернулся оттуда: «Если бы не та пища, что вы привезли (сухари), то, конечно же, я бы умер там от голода». Он свои порции отдавал — других спасал, а себя подкреплял этим.
Что там было... обращение начальства — это уж и передать нельзя. Конечно, жестокое и страшное.
Владыка рассказывал, что его работа была — собирать смолу. Два ведра на коромысле носил. А питание было плохое, сил совсем не было. И вот он набрал два ведра смолы и, шагая через какую-то яму, упал, и жидкая смола вылилась. Так ему в этот день кушать вообще ничего не дали, и пайка не дали. А Боря, его келейник, он умер от недоедания. И так Владыка говорил: «Если бы не приезд духовных чад, то как о. Борис умер там, за десять километров, мне тоже пришлось бы умереть».
 
Страшные годы.
А потом Владыка вернулся. Вернулся в тридцать четвертом году. Тогда не только Владыка Августин, но и другие также через три года приезжали и некоторое время были на свободе. Дали ему епархию — Калуга. А в тридцать седьмом году — «без права переписки»...
Какие пережили страдания тогда все, и наш Владыка покойный Августин! Он был на Дальнем Севере. Однажды дочь его Люся рассказывала, что случайно вернулся из ссылки старенький батюшка и разыскал ее по поручению Владыки.
Он рассказал, что Владыка настолько уже изнемогал, настолько уже был близок к смерти, что однажды ему сказали: «Владыко, уж вы-то готовы». А он ответил, указывая на свою телогрейку: «Пока она у меня на плечах, пока я никого не одел, которому холоднее, я еще не готов».
На следующий день или через два-три дня этапом гнали ссыльных дальше, и один очень замерз. И он снял эту телогрейку свою, одел его. А на второй день их перегоняли. И вот этот батюшка, который случайно вернулся, рассказал: «Когда нас погнали, Владыка по дороге стал отставать.
Зима, холод, мороз — отставал. Конвоир на него покрикивал, но он уже не в состоянии был идти. Мне удалось два раза украдкой повернуть голову в сторону, где отстал Владыка. Первый раз я видел — он шел, качался. А второй раз — он лежал уже на снегу. А куда нас пригнали — Беляев "выбыл"». И все. В сорок третьем году.
Пояснение. Эта запись была сделана где-то в 1984 году. А спустя около десяти лет сведения о Владыке были получены совсем другие, по затребованию на Лубянке. Было объявлено, что Владыка в тридцать седьмом году был взят в тюрьму и в тюрьме расстрелян; правда, неизвестно где. Взят он был в Тульскую тюрьму. А что это был за батюшка, который приезжал к его дочери в Уфе, — остается загадкой. Может, это был один из «волков в овечьей шкуре».
 
Про тюрьмы и про ссыльных
Работали мы кто в артели какой (раньше артели были), кто на дом работу брал. Но мы, семь человек, так держали дружбу, и каждая из нас знала в такой-то день, куда мы должны идти и что делать.
Вечером, кто свободный, шли на вокзал. Узнавали расписание — с Северного вокзала, с Октябрьского, с Казанского. Всё расписание мы изучали до точности и распределяли: ты, пожалуйста, иди с Ниной туда, ты с Олей туда, ты туда... У нас Нина была младше всех, но она была командир и «благоразумный». Она сейчас же: «Вы не забывайте, ты должна туда, а ты должна туда-то».
Зачем мы шли? За час подают поезд, и если поезд с решеткой, значит, придет «черный ворон». «Черный ворон» мы встречаем. А как встречаем?
У одной варежки, а у другой валенки — кому-то что-то передадим. Мы всё кого-нибудь да увидим из своих, ведь многих знали из монастырей. О. Серафима Голубцова провожали — ему валенки сумели передать. Помню о. Георгия Горева из общины Покрова. Я столько проповедей его слышала... Увидела — заплакала. Он увидел, что я плачу, и погрозил пальцем, показал на небо: значит, Бог так велел. Даниловских провожали, помню, с Южного вокзала...
Помню одну картину тяжелую. Очень жалко мне было узбеков. Это с Северного вокзала, целую машину одних узбеков в халатах. Они южные люди, а там морозы... Вот помню, один с искусственной ногой... Жалко так было...
Однажды приезжаем мы часов в десять вечера на Октябрьский вокзал. Видим: есть вагон с решеткой. Уже состав полон, ждут только этих, с «черного ворона». А мы опоздали. Бегаем мимо вагона — может, в окно-то кого-нибудь увидим, они обязательно смотрят, им тоже хочется увидеть, нет ли тут своих. Смотрим — батюшка выглядывает в окно. Такой: черные волосы, молодой еще, лет, может, под сорок. Какая-то с нами монахиня была (потом мы узнали, она была алтарницей в Тихвинском храме около Бутырской тюрьмы). Она говорит;
— Батюшка, батюшка! Ой! Мы говорим:
— Матушка, здесь кто-нибудь есть знакомый?
— Так как же, вон батюшка. А ведь это отец Василий из Соломенной сторожки. (Где-то под Москвой была Соломенная сторожка, церковь там была.) А матушка не знает. А ведь у них четверо деток.
— Скорее берите такси! (Тогда было очень легко такси взять.) Скорее, вот вам деньги на такси, скорее, скорее поезжайте, привозите матушку!
А поезд пойдет где-то через час. Значит, она должна за час туда и сюда быстро вернуться. И она успела. Матушка была наготове, дома была.
Я хорошо помню — зима, мороз, батюшка выглядывает в окошко, а нас конвоиры-то гоняют эти, со штыками-то. Мы тоже так не очень навязываемся, а то прогонят и не подойдешь больше. Поезд должен был скоро уже тронуться. И наконец видим — эта монахиня бежит с той матушкой. И батюшка увидел ее, и она увидела своего батюшку. И просит конвоиров — попрощаться.
— Отойдите, сейчас же отойдите отсюда!
Я хорошо помню, мне ее было очень жаль: мороз был, а она даже не успела перчаточки взять, — она хватается за ручку вагона, кольцо венчальное помню... Жалко было, и холодно, и всё... И как ни умоляла — нет, всё, не дали попрощаться.
А потом позже я увидела эту матушку и говорю (уж не один год прошел):
— А я вас, матушка, помню...
— Да, да, да. А ведь отец Василий-то умер... Только в окно попрощались.
Вот я рассказала... Конечно, это крохи, и очень маленькие крохи. Если всю-то картину обрисовать.,. А скольких мы оплакали!
Кого-нибудь обязательно видим.
Один батюшка, о. Павел, был очень маленького роста и очень смешной. У него церковь большая, амвон обширный такой, и нас, молоденьких, очень смешило: он от престола, когда «мир всем», чуть не бегом бежит, а потом останавливается: «мир всем» — вот так. И нас это очень смешило, мы «хи-хи, ха-ха»...
И что же вы думаете? Такой казался смешной батюшка, а он тоже умер мученически за Христа в ссылке. И вот никаких мыслей не было даже, не знали в то время. А вот шли, прямо шли, шли на смерть, на страдания большие шли.
В тюрьму мы ходили... Надо было поехать к часу ночи, всю ночь просидеть... То есть как ночь? Часов до трех просидеть на холодной лестнице, потом спуститься и занять очередь в Бутырскую тюрьму. Мы чуть не первые занимали, потому что в три часа еще транспорт не ходит. Потом кому-нибудь уступали.
Например, вы пришли, у вас нету ни очереди, ничего, а очередь большая, до вас не дойдет, чтобы передать. И занимали, приходилось, просто неизвестно для кого и для чего. И нас благодарят: «Только благодаря вам мы передачу... Ведь они его высылают, а мы ему бельишко там, то и другое...». Страшные годы-то были.
 
Кощунники
Но самое страшное, я так по своему малому уму в то время даже думала, а после в особенности: значит, Москва имеет в недрах земли много рабов Божиих, иначе Москва провалилась бы. Что было в первые годы Октябрьские, страшно!
Году в двадцать третьем — двадцать пятом, демонстрация в Октябрьские дни, седьмого. Я думаю: пойду посмотрю. Выхожу на Суворовской улице, Преображенская площадь, там наш дом близко, — пойду посмотрю, что там делается.
И вот я прихожу на край этой Суворовской улицы — вся площадь в грузовых машинах. И все машины заняты людьми, кощунниками. Все одеты кто в монашеских мантиях, кто в архиерейских облачениях, митрах (в настоящих) — кто что, кто с крестом, кто с кадилом, все стоят и ждут сигнала, по всем площадям, — ждут сигнала, когда им отправляться. И они в это время зевак «благословляют». Машина стоит близко к тротуару, на ней эти кощунники стоят, да такие животы набьют себе... И кривляются...
Потом по сигналу они все трогаются. По улице Электрозаводской (раньше она называлась Генеральная), мимо Богоявленского собора — на Красную площадь. Это страшная картина.
А потом везде плакаты: «За монастырской стеной». «За монастырской стеной» — это спектакль бесплатный. Там тоже всякое кощунство.
Так вот я иногда вспоминаю все это, картину эту, и думаю: воистину в недрах земли у нас праведников много, иначе бы Москва провалилась через такое кощунство. Ведь я только вам рассказала — кусочек Москвы-то, Преображенская площадь. А там ведь рядом еще площади. И Семеновская площадь, и другая, и другая, и все улицы такие... Страшно.
 
Отец Василий
Не мы одни ездили и по ссылкам, и по концлагерям, и других много было таких. Был такой батюшка один, о. Василий; он, когда открылась семинария, в первый год туда поступил. А так работал бухгалтером. Он жил в Черкизово. Матушка его Екатерина у него была глубоко верующая, они бездетные.
Мне рассказывали, какая была его матушка: когда она стояла в храме (может быть, где не так уж много было народу), то где она стояла, там ее слезы на полу были... Вот такая она была молитвенница. Матушка потом молодая умерла, она в Гребнево похоронена, это под Москвой за Черкизово.
Мы были на ее похоронах. Так у батюшки на память матушки, на день кончины, вот так собирались, человек иногда пятнадцать, иногда двадцать. И о. Василий рассказывал нам, как в самые морозные зимние дни (еще не был священником) брал он месячный отпуск и ездил в дальнюю дорогу — в северные концлагеря.
Человек он грамотный и все уже учел, на какой ему станции сойти и потом как дальше, и уже подготовил людей таких вокруг себя, которые некоторое время могли с ним проехать. Доезжает до той станции, где ему надо уже сходить. Полудикая станция, полустанок такой, далеко на Севере. И, как он рассказывал, «мои мешки побросают, побросают, побросают на снег, и я так туда-сюда с грузом — и на руках отнесу часть, и за другим возвращаюсь». Вот так-то несколько километров о. Василий переносил эти свои тяжести — питание для ссыльных.
Квартира его была в Черкизово. Деревянный двухэтажный дом, на втором этаже две комнаты большие; одну соседи занимают, очень хорошие соседи, и у батюшки комната метров двадцать пять.
Из первой ссылки, когда отбывали (тогда больше на три года ссылали), то у о. Василия находили пристанище. Даже был в том числе митрополит Николай Крутицкий.
О. Василий рассказывал: «Еще работая бухгалтером, когда в конце месяца надо сдавать баланс, я приходил с работы поздно, часов в одиннадцать, и мне пройти было негде. Иногда я с трудом мог пройти, чтобы где-то приютиться. Это на первое время они так жили — потом-то все поустроятся, кто куда. У нас было так с питанием: иногда полна чаша, всего у нас вдоволь; а иногда один хлеб мы делили на несколько человек, кусочками».
Вот такой батюшка о. Василий. Помолитесь за него, раб Божий был. Вначале, как только семинария открылась после войны, он с первого года поступил в семинарию. Окончил семинарию, и ему дали приход в Гребнево. Вскоре у него умерла матушка, и он там похоронил ее, недалеко от храма. Прослужил он там не очень долго, может быть, года полтора, а может быть, и год.
А в то время управляющий был митрополит Макарий. Он жил при храме Ризоположения на Донской, там было помещение для митрополита. Митрополит Макарий вдруг вызывает его и говорит: «Батюшка о. Василий, я считаю, что вы одинокий человек, вам все равно, что в этом приходе, или дальше там на восемь—десять километров, а там батюшка, ему трудно на такие средства жить, я его сюда, а вас переведу туда». Он говорит: «Ну, ваша воля — воля Божия. Я перееду». И митрополит Макарий переводит его из Гребнево дальше еще километров на десять, в храм, вокруг которого почти не было прихожан.
О. Василий настолько был нестяжательный, и ничего у него не было. И даже, можно сказать, у него какое-то полуюродство было, потому что даже в жару он не снимал тяжелое драповое пальто. Но зато он был очень книжный человек, книги у него были.
И переехал о. Василий, и все книги привез. Московская квартира у него пустая была. Митрополит Макарий (а он, уже говорю, не просто — от кого-то) вызывает о. Василия и говорит: «О. Василий! Может быть, вам лучше остаться бы здесь? Вы вот и книги все свои привезли». А он говорит: «Владыко, я от вас принял волю Божию, благословите меня там и остаться, а туда уж я книг много перевез...» Так он и остался там.
Я была и в том храме. И что ж вы думаете? Зашла такая гроза, молния ударила в купол, в центр, и так разгромила, что все перепугались.
Мы ездили к нему туда на службу. Три человека, пять, не больше. Церковь хорошая, забыла, какого святого. Рядом сторожка. Весь доход, который бывает у батюшки о. Василия, — все на столе. Что есть, можно купить там...
У моей знакомой был мальчик некрещеный, она была очень бедная. О. Василий говорит: «Приезжай, я покрещу его» — и покрестил этого Анатолия, стал тот моим крестником. Потом он нам говорит, что вместе с нами поедет домой в Москву, целую неделю уж не был. Это было летом. А никакого автобуса там не было, только попутная машина, грузовая. И мы ждем попутной машины. Стоит батюшка в своем тяжелом осеннем пальто, мой крестник Толя, лет двенадцати... И набралось народу много.
Какое чудо было. Едем — полна машина. Не сидеть, а стоять. Только так вот, цепляемся друг за друга. И вдруг на полпути где-то селение. С правой стороны стадо скотины, коров гнали и загородили путь. Наш шофер вынужден был остановиться. Остановился и ужаснулся.
Говорит:
— Ну, кто-то из вас святой.
— А что такое?
— Так мы все смерти в глаза смотрели. Колесо уже было на ниточке. На полном ходу бы оно отлетело... И все мы бы вот так вот...
Это уж батюшка, о. Василий...
Аносина пустынь
Однажды подружки говорят мне (это еще до знакомства с владыкой Августином): «Ты знаешь что? Недалеко от Москвы — станция Снегири — такая пустынь, женский монастырь! Называется Аносина пустынь. И мы туда ездили». Конечно, меня мама не пускала, а они одни ездили. Приезжают и говорят:
— Ох, Нюра! Ох, где были! Земной рай. Поедем?
— Поедем.
И вот через сколько-то там времени меня мама тоже отпускает, и я впервые приехала в Аносину пустынь. Впечатление такое, что просто какой-то «земной раек».
Пустынный, тихий, строгий, красивый, в каком красота духовная чувствовалась прямо в приближении к вратам. Во-первых, очень пустынно. Не доезжая этого монастыря, в низинке небольшая деревня Аносино. Поднимешься чуть в горку — монастырь, и больше ничего. Кругом лес, а внизу там река красивая. Истра.
Монастырь красоты был бесподобной. У меня есть несколько фотографий... В монастыре, как и во всех почти монастырях, была чистота. Везде чистенько, везде убрано. Просто, бедно. Даже садики окружены были георгинами, и везде был порядочек такой, все песочком посыпано. Помню, монахиня матушка Виталия утрамбовывала — кирпичики колола, а потом бревнышком утрамбовывала...
Насельниц было сто пятьдесят человек.
Монастырь основала княгиня Мещерская, родная тетушка поэта Тютчева. Она вышла замуж, имела имение здесь же, внизу, на берегу реки, и за князем Мещерским замужем была, кажется, семь (или даже меньше) месяцев. Князь Борис простудился на охоте и умер от воспаления легких, а она осталась «в положении».
У нее народилась дочка, и она ее воспитала, дала ей бесподобное воспитание. А сама, юная, молодая, провела свою жизнь строго монашески и с благословения митрополита Филарета Московского основала сначала общину, а потом монастырь. Ее звали матушка Евгения, постригал тоже митрополит Филарет. И существовал монастырь сто пять лет.
Матушка-основательница умерла в шестьдесят пять лет. Дочь была замужем за генералом Озеровым в Москве, и матушка была свободна вообще от всего. Внучата к ней приезжали. Старшую внучку Дуняшей звали. Когда ей было пять лет, она гостила в монастыре у бабушки, и матушка-основательница говорила сестрам: «Сестры, посмотрите — Дуняша будет наша».
И действительно, эта старшая внучка была потом в монастыре бабушки игуменьей двадцать лет, потом переведена в московский женский Страстной монастырь, там была двадцать лет и пожелала, чтобы ее похоронили рядом с бабушкой в Аносиной пустыни.
Матушка перед кончиной своей говорила: «Если я буду иметь дерзновение у Бога, моя обитель процветет, если не буду дерзновения иметь — обитель моя распадется». Обитель так процвела! Устав ввела Феодора Студита. Это был строгий монастырь, очень строгий. На территории монастыря никогда нельзя было видеть мирян.
Миряне только могли войти в Святые ворота и от ворот метров двадцать — двадцать пять пройти до небольшого собора, отстоять службу. Даже родственники у своих дочерей, сестер в кельях не бывали. Была построена за оградой гостиница, где можно остановиться, была странноприимная, была небольшая богадельня на несколько человек стареньких, бесприютных старушек. Это все основано было матушкой Евгенией.
Потом (в 1925 году) я все-таки от мамы убежала ночью в монастырь. Меня, конечно, вернули через неделю, а матушка сказала: «Поезжай. Если Матери Божией будет угодно, ты придешь к Успению». И вот мы с матушкой Варварой в одной келье прожили три года, в игуменском корпусе. Корпус игуменский небольшой, деревянный. Матушкина келейка была метров шесть, не больше.
Маленькая-маленькая столовая, где матушка чаек пила и кушала, метров пять, и гостиная была метров двадцать. В этом же игуменском корпусе были кельи. Келья казначеи, келья монахини матушки Алексии — кельи четыре были, помимо матушкиной.
Монастырь просуществовал до 1928 года. Впечатление о сестрах, об уставе, о поведении, о воспитании духовном — бесподобное. Таких и в то время нельзя было видеть и слышать, о строгости, об их настоящей пустынной жизни.
Там такой был устав... Лет за восемь — десять до закрытия монастыря послабление было, потому что трудности большие были для монастырских жителей: налоги уже накладывались, и сестрам нужно было связываться с родственниками, которые помогали нам что-то приобрести.
А за восемь — десять лет служба была в час ночи. Совершалась полунощница, а потом обедня. В то время, когда я там была, вставали мы в половине четвертого утра; Великим постом — в половине третьего. Была молитва утренняя, полунощница, обедня обязательно.
Потом расходились все по своим корпусам, по кельям. На кухне трапеза была только праздничная, а так брали сестры, на кухню приходили, дежурная по корпусу в корзинке приносила на каждую хлеба, капусты, картошки. Пища была «пустынная», самая скромная, самая необходимая: хлеб, капуста, картошка, овощи, молочка давали нам. Три дня поста — понедельник, среда, пятница. И чаепитие в келье не позволялось. Никакого наемного труда в монастыре не было, все сестры сами делали. Сами печи клали (кирпичница у нас была, печница), сами выделывали кожу, шили сапожки кожаные, лес пилили, рубили, землю обрабатывали, скотный двор был. И ни одной пары галош не было, и ни одного шерстяного апостольника или рясы. Коленкор какой-то был, все хлопчатобумажное.
И ходили с билом — это очень древнее. Будить — это послушание лежало на нас, на игуменских — мы по очереди ходили с билом, будили сестер на молитву.
Корпуса у нас не закрывались, кельи не закрывались. Были закрыты только ворота монастырские, и у ворот была привратница, монахиня матушка Мелетия. Она рано утром, когда с билом пройдет, открывала ворота. За оградой жил батюшка старец, который ежедневно служил, вот она ему открывала.
Приходила нас будить алтарница... Строгие! Я никогда не видела, чтобы монахини смеялись, чтобы ссорились, — за три года я никогда не слышала, не видела этого. Матушка Никандра была, матушка Гавриила, потом матушка Леонида одно время была алтарницей.
У меня диванчик был такой, что ноги протянуть некуда. А за день так устанешь (спали-то мало), что как только до подушечки, вот и все, так и уснешь. И вот, бывало, алтарница разбудит, а я:
— Ой, спать хочу!
Матушка Никандра говорит:
— А в Царство Небесное хочешь?
— Хочу.
— Вот как архангел будет трубить на Суд страшный, так ты сестер на молитву, вот и представляй.
Вешали на шею доску и две палки такие хорошие — и стучали. Сначала идешь мимо кельи матушки. Входишь в корпус, в коридор. Двухэтажный корпус рядом, внизу трапезная, кухня... Гудит стук по коридору. Сестры привыкли уже в эти часы. Мимо хлебной идешь, мимо больничного корпуса идешь, мимо башмачного корпуса, мимо иконописной, мимо просфорного маленького корпуса.
Заканчиваешь, подходишь на могилку к матушке-основательнице (две плиты, мраморный крест черный, лампада неугасимая горела) — берешь благословение у матушки. А тут матушка Мелетия открывает старцу Досифею из Зосимовой пустыни. А церковницы уже в колокол звонят. В пустыне, ночью... Такая красота была!
У нас только в праздники, за поздней приходили аносинские немного, а так вообще пустынно, и всегда только одни лампадочки горят. И в особенности великопостная служба была настолько хороша! В половине третьего встали, в три уже служба. Тишина абсолютная — как будто никого и в храме нет. Начинается служба... И не дремалось.
А в первую неделю поста кушали во второй половине дня всю неделю, и горячей пищи не было. Дежурная приносила только картошечку холодную в очистках, капусту, свеколку, хлебушек. Но нас к этому не принуждали. Мы всю неделю молились, конечно. Кушали мы часа в три, в четыре. Все время молились, все службы. Службы длинные были. Так, немножко дома побудешь — опять то за часы, то за утреню.
Не принуждала матушка, но было по желанию: кто хочет; в двенадцать часов ночи сестры могли собраться в храме, пропеть «Се, Жених грядет в полунощи...». Матушка Варвара, по-моему, не ходила, а я ходила и даже любила часто. Придешь в храм минут за десять до двенадцати. Сестры идут, идут тихо — ни с кем не разговаривали, ни в коем случае.
Приходят, помолятся и сядут тихонько. А потом — уже осталось без двух минуточек — все встают против алтаря и поют. Все в форме — без формы не ходили. У нас матушка одевала послушниц через год: ряса, апостольник и камилавочка и четочки. Это было что-то бесподобное.
А уж потом-то Страстная седмица, тоже все молились... А уж Пасха-то — Боже мой, радости сколько! Невозможно передать.
После матушки Евгении, основательницы, настоятельницей была матушка Анастасия. Потом в течение двадцати лет — игуменья Климента, внучка. После ее перевели в Страстной, и игуменьей была матушка Иоанна. Она умерла, когда ей было девяносто лет, и сорок лет игуменствовала. Такая строгая была!
До последнего момента в ее келье никто никогда не был, даже келейницы (это я уже не застала, это по преданию). Когда по делам монастырским матушка была в Москве у митрополита, если она возвращалась и в церкви служба шла, то она в келью никогда не заходила. И даже последние дни жизни ее в кресле носили на службу.
И когда матушка умерла, то что же обнаружили в ее келье? Черной клеенкой пол обит, черный кожаный диван, черная кожаная подушка. Матушка белья не носила, носила власяницу настоящую, из грубой шерсти. И матушка не ходила в баню, протиралась спиртом.
Как сестры рассказывали, если по дороге встречается сестра с матушкой, матушка благословит, и первое ее слово: «Душечка, Господь с тобою». Когда матушка умерла (она умерла в феврале), ее похоронили, а в июне — июле печницы склеп делали матушке, разрывали могилу. И как передавали те монахини, из могилы вдруг такое благоухание, что сбежались сестры.
У нас в корпусе была рядом с нами монахиня матушка Алексия из Москвы, благородная. Она была благочинной. Я три года прожила рядом и ни разу у нее в келье не была. Случайно один раз увидела открытую келью. Матушка Алексия рассказывала про матушку Иоанну: «У нас в корпусе игуменском было так: была келья порядочная, метров семнадцать.
Там большой стол, где мы кушали. Певчие после ранней обедни в игуменском корпусе пили чай. Куб кипятили, выпьют чайку и шли петь позднюю. А в день Крещения после обедни шли на Иордань. Шли в низину, где деревня Аносино, на реку Истру, матушка-Иоанна и монастырские сестры...» И вот рассказывает матушка Алексия (и в воспоминаниях матушки Евгении, последней игуменьи, была запись такая):
«Пришли, пили чай в игуменском корпусе. Входит матушка Иоанна в келью, где пили чай, и говорит:
— Сестры, сегодня одна монахиня во время водоосвящения на Иордани видела Господа.
А кто-то из сестер сказал:
— Матушка, да кто же, кроме вас?
Матушка не молвила ни слова, у нее слезы ручейком — и вышла».
Такая вот великая матушка Иоанна. Она умерла в девяносто лет, и семьдесят лет жила в монастыре, сорок лет игуменствовала. А убежала в окно от жениха, ее сватали, хотели выдать замуж.
Последняя матушка — тоже Евгения, схиигуменья. Матушка эта была с девятилетнего возраста в монастыре на Кавказе, в Грузии, вместе с матушкой Фамарью. Вместе по благословению московского митрополита по обстоятельствам приехали сюда, в Покровскую общину, где матушка наша была казначеей; потом вместе с матушкой Фамарью — строительницей Знаменского скита, а потом была назначена в нашу Аносину пустынь.
В двадцать восьмом году закрыли монастырь. Меня матушка послала с каким-то поручением в город Истру, что-то там было нужно передать. Пять километров от станции, потом с первым поездом доехала до Истры от Снегирей. Поручение выполнила, приезжаю — только в ограду вошла, а матушка Мелетия говорит со слезами: «Горе большое. Игуменских взяли. Матушку игуменью, матушку казначею, алтарницу...»
Матушка пробыла в ссылке три года. Потом, когда приехала, жила где придется, умерла в лесу и похоронена в лесу.
Приютили ее одни благодетели нашей пустыни, у них дача была километрах в шести от станции Кубинка по Белорусской дороге, зиму хозяева не жили на даче. С ней была казначея матушка Антония, которая ее не покидала. А потом война. Немец дачу сжег, и матушка там умерла. Матушка Антония наняла каких-то мужиков, выкопали могилку прямо недалеко от дома и похоронили. А уж отпевание после было.
И глинские старцы, когда к ним обращалась матушка казначея за благословением перехоронить матушку, так как в такой момент она умерла, сказали: «Уж как она родилась пустынницей, так пусть и лежит в пустыне до Второго пришествия».
Она первый раз под мирским потолком спала — это тюрьма. А так она всю жизнь в монастыре.
И вот могилка эта... Теперь там недалеко находятся два детских лагеря, и ребята все время носят цветы, кто-то делает оградку, и считают, что там лежит партизанка. А последний раз мы ездили в прошлом году — Алексей Михайлович, матушка Варвара. Матушка Варвара дала новый крест поставить: оградку кто-то опять сделал, покрашена, а крест стал уже очень плохой, я сказала матушке, и матушка дала хороший. День был исключительный — солнышко, тепло... Но большие труды были, потому что надо что-то там приварить, надо найти где-то гараж, где-то что-то... Но везде — прямо как матушка сама помогала. Мы поставили крест, Алексей Михайлович сумел его твердо поставить. А у меня свечи с собой — свечи зажгли, всю панихиду пропели.
Мы немножко не дошли — идут ребята из детского лагеря, порядочные ребята лет по двенадцати: «Монашка здесь? Разве это монашка? Ее застрелили или повесили, она укрывала партизан...»
И вот так каждый раз мы приезжаем. Так что могилка ухоженная. Вот это последняя схиигуменья.
Аносину пустынь закрыли в двадцать восьмом году.
Теперь вот Аносину-то открыли, а никто ничего не знает. Я дерзнула написать Святейшему прошение об открытии Аносиной пустыни. А чего там открывать? Там две стены, развалины, машин, наверное, пятнадцать ломаных грузовых; от собора осталась какая-то частица маленькая — словом, это же безумие, такую дерзость иметь написать Святейшему.
Это чудо — я, малограмотная, написала план. Что было — всё, абсолютно ничего не изменено — какой был монастырь тот, план. Чертежнику, художнику, я говорю: «Николай Михайлович, оформите мне вот эту черноту, что я сделала». Он оформил, все написал. И я написала прошение Святейшему, как-то изложила вкратце, что там очень великие подвижницы были. Хотя где-то в одной книжечке маленькой писали, что Аносина пустынь равнялась Оптиной пустыни, а я возразила: в некоторых случаях она выше Оптиной.
В Оптиной и вы могли пройти, и вы могли (даже мирские могли пройти) — а в Аносиной нет! Приедет моя мама — мало ли, что я дочка, она не войдет на территорию монастыря. Вот ворота, калиточка, вот храм — мирские придут только по праздникам, больше никого и нет, а дальше никто, никогда — так до последнего момента было.
О Даниловом монастыре
Мы с подружками впервые приехали в Данилов монастырь к вечерней службе на Пасху. Когда мы вошли в ограду, первое впечатление: увидели маленького монашонка — в подряснике, катал красные яички с мальчиком. Монашонок — это будущий Иван Сергеевич, который поныне жив, он служил протодиаконом в храме Ризоположения на Донской, а теперь он архимандрит. В собор впервые вошли, было торжественно...
Правый хор был монашеский. Регентом правого хора был о. Алексий, бывший монах Саровской пустыни. За ящиком был о. Исаакий, иеромонах Оптиной пустыни. Был там послушник Коля, тоже Саровской пустыни, его так и звали: Коля Саровский, он канонаршил. Ваня, Иван Сергеевич, тоже канонаршил. Он особенно сохранил память о тех днях, когда праздновался князь Даниил. И после уже он всегда старался хор свой наладить на пение так, как пели в Даниловом монастыре.
Был такой порядок: каждое воскресенье на вечерней службе у мощей князя Даниила был соборный молебен с акафистом. На этих службах пел хор девочек, человек, наверное, до сорока.
Был там такой регент, помню, под скобочку подстриженный, не знаю, как его звали, и были особые напевы монастырские. Во время соборного акафиста как грянет этот хор девочек тропарь и кондак князю Даниилу! Пение было бесподобное. Собор всегда полон был, в особенности в этот вечер. Это все было, конечно, на высшем уровне такого духовного настроения.
Все так было, что вспоминаешь и думаешь: будет ли теперь, в наше время, что-нибудь похожее? Будет ли? Потому что слишком сохранился древний дух в Даниловом монастыре до закрытия. Даже просто войдя в ограду, вы это чувствовали.
Помню я такое сильное впечатление. Вхожу я в боковые ворота. Гудел большой колокол. И по аллее, как бы прогуливаясь, шел монах. Высокий брюнет лет пятидесяти, угрюмый. Потом я узнала, что это был иеромонах отец Даниил.
Он казался именно таким угрюмым, строгим — я никогда не видела, чтобы он с кем-то разговаривал. Это был сильно духовный человек. Его кончина была самая тяжелая. И еще что осталось в памяти об отце Данииле иеромонахе: в конце службы он на руках носил малюсенького карлика, монаха Игнатия.
* * *
Торжественность была необыкновенная в Даниловом монастыре. Дух там именно монашеский был. Годы такие были, что люди просто молились — чувствовали, что молитва нужна, тянулись все к крепкой молитве.
Была очень, очень сильная духовная настроенность как монастырских насельников, так и мирян. Все приходили не случайно: мимо храма шли и зашли, — все шли именно молиться, и молиться так, что не наблюдалось суеты в обширном большом соборе, не было духа мирского — как будто там именно все, которые стояли, были монахи.
Очень-очень многих я хоть не знала по именам, но лица были знакомы. И какое было влияние насельников на нас, мирян! Человек тридцать я насчитаю молоденьких девушек, которые ходили в то время в Данилов монастырь и которые не вышли замуж, монашеский путь избрали в миру. Многие из них теперь, конечно, умерли, многих я и сама лично знаю. Вот такой дух был.
И особенно создавалась эта обстановка, потому что уже начали терять дорогих незабываемых лиц, старцев, которые были в Даниловом монастыре. Сначала исчезли главные лица, трое их было — архиепископ владыка Феодор, архимандрит отец Поликарп и отец Серафим.
* * *
Потом было затишье, как бы все было хорошо.
И были старцы, великие старцы в Даниловом монастыре. Отец Георгий, бывший оптинский старец. Старец отец Симеон на коляске. Он когда учился в Духовной академии в Казани, вместе с ним учился владыка Феодор, и кто-то злоумышленно стрелял во владыку, а попали отцу Симеону в позвоночник, в крестец. И он на всю жизнь был на коляске. Старец отец Кассиан стоял у мощей — строгий, молчаливый...
И другие батюшки — по возрасту они не были старцами, но дух царил старческий. Архимандрит отец Стефан, последний наместник, был человек особого духовного склада. Он был, можно сказать, полуюродивый: такое тонкое юродство у него было; отец Павел, который поныне жив, ему сейчас девяносто лет. Но он давно-давно живет почти в неизвестности, можно сказать, в затворе. Отец Тихон, в то время иеромонах. Впоследствии в течение десяти лет он был затворником в городе Харькове.
Причем там было очень много образованных монахов, с высшим образованием. Были «академики», такие, как отец Симеон, отец Поликарп, отец Серафим, отец Стефан, отец Игнатий, отец Павел, — они все были с академическим образованием. Маленький карлик отец Игнатий окончил Казанскую Духовную академию. А отец Тихон по светскому образованию был скульптором.
* * *
Потом слух прошел, что собор закроют. Настроение было у всех — просто слезно скорбели.
Когда было уже известно, что собор закроют, объявили, что три дня будем молиться, — приглашали всех нас молиться, чтобы нам не лишиться мощей святого князя Даниила. Я сама это помню: полный собор народа (а собор обширный, вмещал много). Как молились! Как молились! Помню, я стояла с левой стороны мощей на коленочках и рядом со мной девочка лет четырнадцати так рыдала, так рыдала, что я уже сама-то плачу, и другие все тоже, а уж эта девочка прямо вызывала плач — так было жаль расстаться...
Собор закрыли. А служить монахам позволили в Покровском храме на территории монастыря. Внизу — во имя Покрова Пресвятой Богородицы; также маленькая очень, малюсенькая церковочка Святой Елизаветы; наверху главный придел семи Вселенских Соборов, направо — Бориса и Глеба, налево — Даниила Столпника. И вот разрешили монахам жить в монастыре в своих кельях, а собор закрыли. Но мощи все же отдали. Поставили их на том месте, они где по истории стояли и раньше, как только было открытие мощей, — наверху, в Покровском соборе.
Из всех корпусов монашеским остался только один, в остальных жили уже миряне. В те годы не было торжественных, пышных служб, не было такого священного наряда, облачений — все было скромно. Сами монахи всегда ходили в очень скромных одеждах, старых...
* * *
Воспоминание такое незабываемое. В двадцать девятом году была введена карточная система. Монахам карточек не дали, и они остались без хлеба. Прошло дней десять, и в какой-то праздник после поздней литургии я уже вышла, спустилась вниз, и вижу такую картину.
Тогда было всегда очень много нищих, в особенности в Даниловом монастыре. По тропарю — «нищих любитель», любил князь Даниил нищих. Там был такой иеромонах, отец Димитриан. Он бывший Зосимовой пустыни. Его послушание было — наводить среди них порядок. Столько нищих, и отец Димитриан всегда следил, чтобы они не шумели между собой, не спорили.
И вот я вышла с моими подружками, спустились мы вниз, на территорию монастыря — отец Димитриан несет громадную корзину, большие порции хлеба, и раздает нищим. Это было, конечно, удивительно, потому что, кажется, откуда у них хлеб?
* * *
Прошло, наверное, с год — мы поблаженствовали в этом храме. Каждую пятницу был акафист Покрову Пресвятой Богородицы. Были два особых напева (у меня, правда, нет ни слуха, ни голоса, а в памяти у меня эти два напева остались). Но было так: если приходим вечером молиться — слава Богу, все как и было. А что утром ждать — мы не знали.
И вот однажды я работаю вечером, ничего не знаю. Утром прихожу на литургию, поднимаюсь наверх, меня встречает одна знакомая, из наших же, и говорит:
— Ты знаешь, у нас горе большое.
— А что?
— Человек, наверное, восемь или больше взяли в сию ночь. В том числе отца Стефана — наместника, отца Симеона...
Словом, осталось совсем мало. Поймите, какое было состояние всех нас в то время! Так почувствовали себя осиротевшими! И те, которые остались, конечно, были особо дороги, и каждый старался за службой быть, потому что неизвестно было, сколько может так продолжаться.
Продолжалось немного, с полгода может быть... Часть монахов уже жили на частных квартирах. Лишались они своих келий, и им предоставляли возможность у кого-нибудь снимать себе уголок и продолжать ходить молиться. Потом, через несколько месяцев, закрывают и этот последний храм и переводят в приходской храм Воскресения Словущего, недалеко, за стеной Данилова монастыря. Монахов осталось немного: отец Тихон, будущий затворник, отец Спиридон из учителей, отец Пимен и еще несколько монахов. А мощи остались закрытыми в храме.
Опять молитвы, опять слезы, опять прошения. И под праздник преподобного Сергия (осенний) во время всенощной вдруг открываются двери — и вносят мощи князя Даниила. Но здесь уже был упадок настроения, упадок всего... И с год только продержался этот храм с того момента, когда принесены были мощи. И тех монахов, которых и так осталось мало, их тоже не стало. И так все пошло на рассеяние...
* * *
Там был один блаженный иеродиакон, отец Пимен. Мне пришлось однажды быть за ранней литургией — его служба, а он редко когда служил. Он был косноязычный, он так молился: «Милём Господу помолимся...». Ходил он к Алексею Михайловичу, жившему на Большой Тульской совсем рядом с монастырем. У него была мастерская, и монахи к нему ходили — кому чайничек запаять, кому что, и для них этот дом был известный. Они были люди верующие, добродушные и любили принимать монашествующих. В доме у них жили монахи, снимали комнатки.
И вот приходил к ним отец Пимен. Это Алексей Михайлович хорошо очень помнит. Говорят: «Отец Пимен, ну что ж... вот Данилова монастыря нет, звона нет, братии нет...» А он: «Господи, помилуй! Утром проснусь — и колокола зазвонят».
Так потом, когда уже не стало службы и в Воскресения Словущего, то он заходил к ним. Ему говорят: «Ну, отец Пимен, ну где же колокола-то ваши? И не звонят...»
* * *
Настолько монахи любили князя Даниила, что с именем Даниила уже потом, вне стен монастыря, многие приняли схиму. Владыка Феодор стал схиархиепископ Даниил, отец Симеон — схиархимандрит Даниил, отец Серафим — схиархимандрит Даниил... И даже я знаю поныне таких, которые живут в миру под таким тайным постригом, тоже носят имя Даниил. Вот Иван Сергеевич — тоже архимандрит Даниил. Вот так каждый старался даже имя получить князя Даниила.
        продолжение следует
Просмотров: 404 | Добавил: Администратор | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *: